То немногое, что я знал о прошлом Омара, еще больше сближало меня с ним. Одиннадцать детей в семье, неизбежные отклонения от нормы, братья-преступники, один из них эпилептик. Он бежал от пятнадцати лет жизни в бидонвиле[2] Нантера, от алкоголя и драк в барах по субботам. Прекрасный и жестокий цветок, выросший на городской свалке.

Я знал, что никогда не захочу прикоснуться к его телу. Но если бы я встретил кого-нибудь из его братьев-воришек, то сделал бы невозможное, чтобы угадать очертания члена под джинсами, увидеть его раскинувшимся на простынях на своей постели, чтобы он нежно, как играющий хищник, склонился надо мной.


Омар кончил монтировать «Марию Терезу». Он позвонил мне. Я нашел его в «Зеленой звезде». Он рассказал о сюжете, который давно задумал, и предложил вместе написать сценарий.

Эта история происходит в семидесятые в бидонвиле Нантера, в семье Фарида. Алжирская война кончилась восемь лет назад, но полицейские регулярно устраивают облавы. Они врываются в дома, крушат, ломают. Здесь все может случиться, напряжение очень редко разряжается. Конечно, жизнь тут не только череда несчастий и безысходности, как думают окружающие. Есть здесь и радость, и юмор, и праздники. Но когда начинаются дожди и вода просачивается сквозь ржавую крышу, а потоки грязи текут между хижинами, начинаешь спрашивать себя, в какой глубине хромосом прячется память о солнце, помогающая, наперекор всему, местным ребятишкам расцвести невероятным образом.

На границе бидонвиля их подкарауливают дерзкие гомосексуалисты. Для молодых алжирцев это что-то вроде игры; для мужчин, тоскующих по их мускулистым телам и темным глазам, — нескончаемая трагедия.

Фариду и его приятелю Хасану всего четырнадцать. У них завязывается тайная дружба с Жаном, тому двадцать пять. Жан однажды вечером познакомился с Фаридом, бродившим без дела возле своего поселка; он подошел к нему, потискал немного. Фарид очень быстро кончил, и Жан заплатил ему. Фариду было очень стыдно, и он сбежал. Но Жан вернулся. На этот раз с Фаридом был Хасан, Жан не пытался приставать к мальчикам, они просто разговаривали. Жан рассказывал им, где работает, и они попросили у него бесплатные проездные.

Однажды, идя на свидание с Жаном, они издалека видят его в окружении банды «взрослых» — двадцатилетних. С ними Халид, один из братьев Фарида. Они осыпают Жана градом ударов, он падает на землю, они вытаскивают у него все из карманов и оставляют валяться без сознания в луже крови, в разорванной одежде. Фарид и Хасан осторожно подходят, робко прикасаются к нему пальцами. Жан приходит в себя: его лицо залито кровью, он не может подняться — правая лодыжка вывихнута, нога беспомощно подогнута. Мальчикам страшно. Жан успокаивает их, говорит, что все скоро заживет, он знает, ведь он сам врач. Он лгал им, когда говорил, что работает в социальном страховании. Жан смеется: вот почему они до сих пор не получили от него проездные.

Жан хочет, чтобы Фарид отвел его в дом своих родителей умыться. Подростки переглядываются. Педик у них дома! Да их попросту убьют за это! Они тащат Жана вдоль дороги, кладут его возле перехода, вызывают полицию и прячутся. Из своего укрытия они видят, как останавливается машина, водитель приподнимает Жана и укладывает его на заднее сиденье. Позже Фарид пытается объясниться со своим братом Халидом, он говорит, что видел, как они били того человека. Халид начинает смеяться: «Да ты что, педиков защищаешь?!»

Фарид возражает, что украсть — это одно, но зачем же было его калечить. Халид начинает нервничать: «Ты что, его знаешь, этого подонка?.. Чем ты с ним занимался?»

Фарид все отрицает, говорит, что не знает Жана. Халид верит ему, но, прежде чем уйти к своей подружке Марли, бросает ему: «Французы способны на самое худшее».

Несколько дней спустя, когда семья Фарида садится за стол, дверь распахивается, и на пороге появляется Жан. Он здоровается и ставит на стол коробку с лекарствами, говоря, что это для них. Потом подходит к Фариду, целует его в лоб, сообщает, что больше не вернется: завтра он улетает в Дамаск. Он будет служить делу палестинской революции — лечить раненых федаинов.[3] Он просит семью не наказывать Фарида — между ними ничего не было.

В конце фильма черными буквами на белом фоне перед заключительными титрами должен идти текст: «Доктор Жан Валлад был взят в плен черкесами и по приказу короля Хусейна замучен до смерти в тюрьме королевства».

Я никогда раньше не писал сценариев. Но Омар знал о моей жизни, моей любви и дружбе. Он сам жил в бидонвиле и был Фаридом. Он считал, что я понимаю, о чем и как думает Жан, — его терзает вожделение, он может все простить арабам ради их прекрасных тел и даже пойти на службу их революции; но каждое движение Жана отдает иудо-христианством,[4] и погибнет он от рук арабов, убивающих своих собратьев по вере. У меня самого никогда не хватило бы храбрости участвовать в революции.


Кароль и Кадыр были последними свидетелями моей прошлой жизни. Я знаком с Кароль уже восемь лет, мы встретились на базе зимнего спорта; она на все соглашалась, думая, что удержит меня таким образом, она знала о мальчиках, о моих первых любовниках, тонких юношах; я думал, что она понимает мои сексуальные фантазии, а на самом деле они были для нее невыносимы. Игра ее была рискованной, и она проиграла: мы перестали видеться, для меня была невозможна сама мысль о том, чтобы лечь с ней в постель и заняться любовью.

Кадыр очень красив. Этому алжирцу восемнадцать лет, мы знакомы уже два года. Однажды вечером я вышел из кино на площади Клиши, он стоял на тротуаре, улыбаясь июньскому солнцу. На нем была рубашка из цветастой ткани, и он вдруг спросил у меня, который час.


У нас были прекрасные общие воспоминания: ночи любви, когда он овладевал мною и я кричал от наслаждения; скалы возле Антибского порта, где мы спали под звездами; его тело, борющееся с океанскими волнами, пока я ждал его на пляже с романтическим названием «Комната любви».

Но я не ценил своей привязанности, потому что с тоской ждал мгновения, когда мы начнем отдаляться друг от друга. Вначале секс подогревал нашу любовь, потом он просто заменил ее. А потом появился страх. Я ничего не сказал Кадыру о том ужасе, который владел моей душой, я просто все реже отдавался ему. Я боялся заразить его, боялся, что он заразит меня, боялся, что это уже произошло.

Наша медленно умиравшая любовь подверглась испытанию путешествием. Я поехал с Кадыром в Алжир. Оттуда я вернулся уже без любви; ее как будто «сбрили», казалось, она попала в землетрясение, подобное тому, что разрушило дома Эль-Аснама, где мы жили.


В Париже как раз начали делать анонимный платный анализ на СПИД. Мне посоветовали обратиться к врачу, который консультировал в госпитале Некера. Он пощупал мне миндалины, прошелся по лимфатическим железам. Я смотрел в окно: хмурый день улыбался мне. Я повернул голову к врачу и прочел в его глазах приговор: он знал. Он сказал мне:

— Нужно сделать анализ.

Через две недели стал известен результат: я был носителем вируса. Ледяная белая волна обдала меня с головы до ног. Утешения врача звучали откуда-то издалека, как из ваты.

Несколько часов спустя я почти успокоился. Неизвестность была хуже всего. Все изменилось, хотя внешне все осталось прежним.

Я спрашивал себя, кто мог меня заразить, хотя никого не обвинял, кроме себя самого. Перед моим мысленным взором мелькали чьи-то лица, потом их сменило изображение вируса: клубок, ощерившийся колючками, средневековое проклятие…


Омар нашел деньги для нашего фильма. Он хотел, чтобы я был оператором на картине и занимался светом. Я с радостью согласился. Начался подготовительный период. Кадыр пробовался на роль Халида, но Омар его не утвердил. И был прав: Халид, придуманный нами, был совершенно особенным: его жестокость неукротима, он не подчиняется нашим законам. А Кадыр, напротив, хотел быть совершенно обычным, мечтал взять реванш над судьбой при свете дня.

В этой вынужденной отставке Кадыра я увидел возможность совсем отдалиться от него.


Я ужинал с Омаром. Он задумался; сигарета с изжеванным фильтром потухла и висела в уголке рта. Он сказал, что никак не может найти актрису на роль Марли, маленькой французской подружки Халида.

— Возьми Лору! — Он не расслышал, и я повторил: — Возьми Лору на роль Марли.

— Это та девушка, которая приходила на пробы «Марии Терезы»?

— Да.

Искусственный горизонт ресторана как будто вздрогнул. Я увидел в глазок камеры глаза Лоры крупным планом, бледное лицо в черно-белом изображении, золотящееся как будто от скрытого внутреннего огня. Я думал об этом потрясающем лице, в котором было что-то еще, чего я пока не мог выразить. Сама Лора тоже была покрыта черной тканью, я один видел ее. Синий цвет у некоторых народов — цвет траура; значит, черная ткань не обязательно траур, это может быть и отсутствие изображения. Закрытое лицо Лоры — одна из моих тайных жизней.


Омар позвонил Лоре, и она попросила прислать ей сценарий. Через некоторое время Омар опять связался с ней, и я взял трубку. Лора казалась смущенной. Она сказала, что, наверное, не сможет сыграть роль Марли. Омар настаивал. Наконец девушка призналась, что ее мать возражает.

— Арабы и педики — это слишком для нее!

Оказывается, Лора — несовершеннолетняя. Когда Франсуа спрашивал тогда, сколько ей лет, она солгала не моргнув глазом: «Восемнадцать». Я понимал, что эта девочка — настоящая врушка, но лгала она не для того, чтобы получить немедленную выгоду, ее вранье было каким-то абстрактным, слова вертелись вокруг правды, Лора как будто приукрашивала реальность, чтобы сделать ее не такой пошлой. Это был ее способ нарушить равновесие, поставить весь мир — себя и окружающих — в неустойчивое положение.


Вечером, в последний день съемок, в пиццерии в Левалуа состоялся традиционный заключительный ужин. Техники и артисты сидели за столами, поставленными буквой V. Напротив меня сидел Эрик, актер, игравший роль Жана, врача-гомосексуалиста, сражающегося на стороне Арафата. Мы часто встречались глазами, как бы примериваясь друг к другу.

Наконец я решился подойти к нему и, придвинувшись к самому его уху, прошептал:

— Я хочу тебя.

— Я думал о том же…

Я вышел из пиццерии через заднюю дверь. Вокруг были лестницы и галереи. Эрик догнал меня — поцелуи, объятия. Мы сплелись, тесно прижавшись друг к другу, на лестничной площадке, внизу были машины, освещенные оранжевым светом натриевых фонарей. Любовь на людях, украденные минуты.


А потом была череда ненужных жестов и слов; произнесенные вслух, они тут же умирали.

Первая ночь любви; кофе, выпитый с Бертраном и Джемилей, подружкой Эрика, возле Рынка; Бертран покупал открытки, на той, что он дал мне, был мальчик, писающий на стену, в белой рубашке и широких штанах, глядящий прямо в объектив камеры.

Я думал об этом имени — Джемиля. Я видел оранжевый свет заходящего солнца и Кабилию, постепенно погружающуюся в темноту, — точь-в-точь как на открытке. Но за этим первым видением вставало другое, в нем доминировал другой цвет — красный, цвет крови, крови людей, погибших возле родного города Джемили когда-то давно.

Эти люди пали в IV веке под ударами «рыцарей Христовых», этих военных «пролетариев», которым помогали донатисты,[5] жаждавшие жертв. Через тысячу шестьсот лет, 9 мая 1945 года, в тех же местах погибли другие люди, это были колонисты, убитые алжирцами, опьяненными жаждой мести. Когда весь мир праздновал победу над Германией, они решили исправить историю. Проломленные головы, искромсанные лица детей, изнасилованные женщины со вспоротыми ножом животами, мужчины с отрезанными членами, которые арабы вставляли им в рот…

В IV веке католики говорили: «Благодарение Богу!» Донатисты-раскольники, пуритане, мавры-грабители выкрикивали: «Будь ты проклят, Бог!», но в 1945-м восставшая молодежь скандировала совсем другие слова: «Эль Джихад, священная война!»

А потом были новые жертвы, арабы, и их было в десять раз больше — месть за май 1945-го. Как предчувствие стычек 1954-го и последовавшей за ними войны.

«Мы не хотим хлеба, мы хотим крови». Тысячекратно повторенная, эта фраза преследовала меня. Ее выкрикивали восставшие эмиссары главного города объединенной коммуны Федж-М’залы в восьмистах метрах от деревни, возле моста через пересохшее русло Буслаха.


Я тоже больше хотел крови, чем хлеба. Свежей и чистой крови, чудом очищенной от яда, который меня отравлял.

Эрик часто звонил мне, а иногда без предупреждения забегал на съемочную площадку. Однажды, вернувшись из Лилля, я нашел его на террасе кафе напротив Северного вокзала. Он спокойно сидел за столиком и смотрел на мой пристегнутый к столбу мотоцикл. Мы молча бросились в объятия друг друга. Я так верил в нашу любовь, что готов был по одному слову Эрика кинуться в Трувиль, в порт Онфлёр, искать его в баре «Гранд-Отель де Кобур» или на террасе казино «Ульгейт» по утрам этого солнечного парижского сентября.