Но зима, надвигавшаяся на столицу, и омерзительное металлическое небо победили нас; в этом металле не было уже блеска сентябрьского хрома, оно было серым и тяжелым, свинцовым, жестяным, готовым проржаветь от первого же дождя.

В этот воскресный вечер я сидел в своем убежище, в кафе «Лао-Сиам», и думал об улетевшем в Лондон Эрике. За соседним столиком ужинали мужчина и женщина. У него были усы и сальные волосы, но он не вызывал отвращения, а его спутница была просто хороша собой. Мужчина говорил ей о своей жене, сбежавшей три года назад с кем-то из его приятелей. Извечный любовный круг: чья-то измена, а потом рассказ о ней в баре или китайском ресторанчике. Бывшая жена этого типа недавно навестила его, приехав в отпуск в Страну Басков. У нее был новый роман, а про бывшего дружка она сказала так: «Я послала этого болвана!» Брошенный муж завопил в ответ: «Шлюха, сучка! Да я за эти три года мог сто раз сдохнуть от ненависти к нему, а теперь у тебя хватает наглости заявлять, что ты выставила его!»

Я внушал самому себе страх и отвращение. Неужели я гожусь только на то, чтобы работать до изнеможения, а по вечерам ловить обрывки чужих разговоров за соседними столиками? Я нуждался в смехе, хотел ощущать легкость бытия. Я устал от давившей на мозг тяжести, от оцепенения, охватывавшего меня при мысли, что я должен с кем-то заговорить.


Я мучил себя вопросом: спал ли Эрик с Джемилей? Джемиля — женский вариант мужского имени Джамель, в этих именах отзвук боя, намек на бурный отдых.

У Эрика была собственная борьба — он жаждал реванша: за нищету, за бросивших его родителей, за прошлое, бывшее пустыней, из которого выплывало только лицо старой крестьянки из департамента Верхняя Луара, воспитавшей его.

Он жаждал соблазнять. Эрик — истинное дитя эпохи, двадцать лет назад это был бы совсем другой человек, и уж никак не актер. В его сознании смешивались самолюбование и творчество.


Я ничего не сказал Эрику о вирусе, отравлявшем мою кровь, потому что не мог заразить его: занимаясь любовью, мы только обнимали друг друга. Лаская тело партнера, каждый из нас вспоминал ушедшие юность и чистоту.

Разрыву с Эриком предшествовали наши бесконечные споры в кафе: он пытался убедить меня, что заниматься любовью можно одним-единственным образом. Он уходил от меня, и я видел, как мой возлюбленный идет по тротуару странной скованной походкой, мелкими шажками.

Утром, проведя со мной последнюю ночь, Эрик попросил меня отвезти его домой. Домом для него была квартира парня, с которым он жил; этот придурок несколько раз устраивал мне по телефону настоящие истерики. Я отказал Эрику — не мог заставить себя собственными руками отдать любимое тело другому.

Эрик натягивал рубашку, в бешенстве кружа по комнате.

— Если бы у меня была тачка, я бы тебя отвез, если хочешь знать… — Он схватил трубку и вызвал такси, потом, не глядя мне в лицо, выкрикнул: — Мы расплевались, старик!

Я попытался остановить его, но он вырвался… Хлопнула дверь.


Я был готов на все, действительно на все. Оставшись без копейки, я соглашался на любую работу и оказался на неделю в Мильхаузе, снимая там репортажи для регионального отделения Франс-3.

Вернувшись в первый вечер в гостиничный номер, я вдруг заметил на ночном столике Библию. Открыл книгу, машинально перелистнул несколько страниц. Какой-то Арман страстно признавался в любви некоей Жюльетте. Признание, которого девушка наверняка никогда не прочтет… Другие, такие же случайные люди, как я, скользят равнодушными глазами по этому крику, даже воплю любви.

Я подумал об Эрике и произнес вслух: «Ты не ждешь меня, тебя не будет, когда я вернусь. И я хочу, чтобы ты знал: каждый раз, когда ты будешь отказывать мне в любви, я стану катиться вниз, пытаясь доказать самому себе, что иной любви нет, а чужие объятия горьки и холодны».

Мне было плохо. Но город, омытый оранжевыми дождями, расчерченный странными ломаными металлическими линиями, напоминал мне, что я еще жив; собственная липкая кожа доказывала — лучше уж боль, чем полное бесчувствие. Мое истерзанное тело обезглавили на бетонном пирсе, у меня отняли и душу и тело.

Мы встретились с Эриком и пошли в кино на Елисейские Поля. Герои фильма говорили фразами, однажды уже произнесенными нами.

Когда мы вышли, нас окутала ночь: из-за аварии на улице не горел ни один фонарь. Эрик придвинулся ко мне, задел рукой, бедром; мы молча смотрели в глаза друг другу, и я вдруг поверил, что наша любовь (или то, что мы считали любовью) вернется.

Внезапно вспыхнувший свет спугнул очарование минуты. Эрик уселся позади меня на мотоцикл, и я повез его на Монмартр. Он обнимал меня за талию, рассеянно ласкал руки в перчатках.

Расставаясь, я захотел поцеловать Эрика. Я должен был продлить последнее мгновение, мне нужен был ответный поцелуй. Слегка коснувшись меня щекой, он пробормотал:

— Я позвоню…

Я попытался удержать его, у меня невольно вырвалось:

— Но Боже мой, что же мне делать?..

— Мне стало легче после того, как мы расстались, ничего теперь не изменишь… — бросил он через плечо и пошел через площадь Бланш.


Однажды в воскресенье, во второй половине дня, Эрик позвонил в мою дверь, и я впустил его. Он скинул одежду, быстро раздел меня, и мы рухнули на кровать. Мы занимались любовью, я прижимался к Эрику, но мне казалось, что я смотрю на наши переплетенные в объятиях тела откуда-то сверху. Не веря себе, я наблюдал за сценой, участником которой был наяву.

К пустой глазнице, в которой трепетало лишь воспоминание об Эрике, я «привинтил» камеру: ночь отступила, свет заливал Вселенную.

На фоне черно-серой видеокартинки кокаин казался мне снежно-белым, он мгновенно впитывался в слизистую и проникал прямо в мозг. Именно в то время я начал злоупотреблять этим наркотиком.


Я бродил с камерой по городу, мышцы спины и плечи онемели от усталости и напряжения. Пульс у меня был сто шестнадцать в минуту.

Вернувшись домой, я не смог отказаться от кокаина. Шесть утра: я задергиваю шторы и опускаю жалюзи на кухонном окне, чтобы не видеть утреннего света. Этот слабый, тусклый свет раздражал меня, заставляя чувствовать себя виноватым.

Чтобы заснуть, я должен был испытать оргазм, выплеснуть семя на трусы, или джинсы, или безволосый живот. У него был тот же странный серовато-белый цвет, что и у раздражавшего меня парижского утра. День готов был выплеснуться на стекла домов, сперма зари потечет по фасадам домов, скатываясь вниз, к асфальту улиц.


Может быть, я придумал сцену нашей последней встречи с Эриком, пережив одну из таких мучительных ночей? Неужели эти кадры родились из моих собственных страданий?

Нет, она была в действительности: я вижу парапет, нависающий над Сеной, скоростные дороги правого берега между мостами Гариглиано и Бир Хакем. Мы с Эриком сидим рядом на парапете, наши лица вот-вот соприкоснутся, их освещают огни речных пароходиков. Но мы бесконечно далеки друг от друга, нас разделяют холодный туман и яростный рев несущихся по шоссе машин.

Я протянул руку к лицу Эрика, но он отпрянул. Мои пальцы, как стрелы, пролетевшие мимо цели, повисли в воздухе. Он прошептал:

— Не нужно…

— Я тебе противен?

— Прекрати, я не хочу.

— У тебя встреча? Он тебя ждет?

— Я живу с этим человеком… В его квартире… Я решил, почему ты не хочешь понять?..

— Но как же я?

— Бери пример с меня, подожди… Твое время придет.

— Но в воскресенье ты сам залез ко мне в постель. Я тебя ни о чем не просил.

— Я просто хотел проверить… не понимаю, как это вдруг ничего не стало… Не знаю почему… Не понимаю… Я подумал — это идиотизм! И решил попробовать, вот и все.

— Так что же ты понял? Что-то осталось между нами?

— Не знаю.


После долгой паузы я сказал Эрику:

— Я теряю больше тебя.

— Нет, я тоже лишаюсь любовной истории.


На следующий день меня разбудил телефонный звонок. Это была Лора. Она сказала, что есть режиссер, который ищет оператора для короткометражки. Она назвала мое имя и дала телефон.

Из-за Эрика я забыл лицо Лоры. Эта девушка позвонила мне на следующий день после моего разрыва с артистом, и я увидел в этом знак судьбы.


Я встретился с режиссером и, честно говоря, не понял, почему этот человек снимает кино. У нас были разные цели. Собственно говоря, у него ее вообще не было, а моей главной и единственной задачей было найти хоть какую-нибудь цель. Реальная жизнь была моим наркотиком; чтобы изменить ее, необходима была поэзия. В голове у меня вертелась фраза: «Пантеры победили благодаря поэзии».

Я жаждал великого дела, не умея ни выбрать его, ни толком ему служить. Что-то мешало, мучило меня. Я стал пленником, рабом тех грязных ночей. В какой же следующей жизни я превращусь в наемника или бомбометателя?


За фильм обещали мало денег, да и сценарий мне не понравился, но снимать должны были в Марокко, а я хотел уехать, насладиться солнцем, забыть Эрика… Поэтому и согласился на предложение режиссера. Меня вела какая-то непонятная сила, частью которой была Лора.


За несколько дней до отъезда в Марокко меня пригласили на прием, организованный обществом кинопродюсеров. Я выходил в свет все реже, но на этот раз решил принять приглашение. Прием состоялся в помещении общества, недалеко от площади Республики. Присутствующие оправдали мои худшие ожидания: все виды насекомых-паразитов, «шикарные творцы», грязные и плохо выбритые, «ракообразные» из мира высокой моды, настолько уверенные в богатстве собственного внутреннего мира, что ни с кем не желали этим богатством делиться, несколько бывших троцкистов, работающих в рекламе и журналистике.

Протиснувшись через толпу, я подошел к огромному металлическому столу, где был устроен бар. Подавали, разумеется, только текилу. Взяв стакан, я вдруг услышал разговор двух девиц:

— Я умираю от желания трахнуться с ним!

— Ты просто рехнулась! Эрве же гомик!

— Иди к черту! Это Стен распускает про него грязные слухи: он хотел переспать с Эрве в прошлом году в Лондоне, а тот не дал ему.

— Он уже два года содержит какого-то пакистанца, ныряльщика.

— Пловца?

— Да нет же, какая ты бестолочь! Какой-то малыш, он работает в ресторане, у него номер!

— Да Бог с ним… Кстати, как ты думаешь, почему Ариане так понравилась та ночь, которую она провела с Эрве в Нормандии?..


Я ушел прежде, чем вторая девица успела ответить. Я вышел в центр комнаты, где танцевали несколько пар, протискивался между потными телами и внезапно, из-за плеча какого-то высокого типа в белой куртке, увидел его: мертвецки пьяный, он пытался станцевать что-то вроде пого. Маленький, крепкий, с красивым распутным лицом. Я сделал вид, что не услышал ядовитого замечания Сержа, кинувшегося на меня, как пиранья:

— Привет, красавчик… Это на Сэми ты так уставился? Послушайся дружеского совета, брось это дело. Уж я-то знаю, он был хорош три года назад. А сейчас… ему уже девятнадцать, он слишком стар… Задница у него, конечно, хороша, но он теперь носит слишком широкие штаны — ничего не разглядишь…

Я ответил на излияния Сержа несколькими ничего не значащими словами, мне не понравилось, что он обхаживает меня. Как всегда, трудно было понять, что в словах этого типа — правда, а что — выдумка. Окружающим редко удавалось понять, когда Серж издевается сам над собой, а когда искренне верит в исполняемую роль.

«Я сделал фильм для „Рено“, и они дали мне тачку. Никогда не догадаешься, какой у нее номер… Я чертовски странно на ней выгляжу, когда отправляюсь кадрить кого-нибудь на окраину!.. Кстати, я никогда не таскал тебя с собой по подвалам?.. Разве ты не знаешь, что именно там больше всего трахаются? Нужно, конечно, знать время и место, мальчишки в основном перепихиваются с девками, но иногда соглашаются пойти и с тобой…»

Серж говорил, говорил… но я смотрел только на Сэми. И тогда он буркнул:

— Судя по всему, малыш тебе действительно понравился! Ладно, я вас познакомлю.


Скучный вечер продолжался, но для меня он был теперь освещен присутствием Сэми. В его глазах были призыв, ирония и любопытство; у него мясистые губы, жестокий, но прекрасный рот. Сэми олицетворял предательство.


Мы пили и танцевали. Текила — напиток одновременно прозрачный и металлический. Этот металл, проникая к нам в кровь и сочась с потом из пор, пропитывал майки. Металлические частички, блестевшие и кружившиеся под светом прожекторов, как будто выталкивали из моего горла какое-то слово, мерцающее золотом, сияющее янтарным светом, — «дикарь», «хищник». Сэми был хищником. Как это ни странно, в определении была некая святость.