На обед он съел бутерброд с ветчиной, который мать завернула ему с собой, и запил водой из деревенского источника. Во второй половине дня он лёг под яблоней, жмурясь, посмотрел на розовые цветы и нежно-зелёные листья и отметил, что дерево не подрезали уже несколько лет.

Вечером он прибыл в Кан, где должен был переночевать у тети Симоны. Она была младшей сестрой того самого Сержа Лё Галля, которому раскроили череп топором во время тюремного бунта. Прошло уже несколько лет с тех пор, как Леон видел её в последний раз; он помнил ее пышную грудь под блузкой, её смех и большой красный рот, и что на пляже её воздушный змей парил выше всех остальных. Но вскоре её муж и двое сыновей один за другим ушли на войну, и с тех пор тётя Симона оправляла в Верден по три письма в день, сходя с ума от горя и тревоги.

– Значит, это ты, – сказала она, впуская его. В доме пахло камфарой и дохлыми мухами. У неё были спутанные волосы, выцветшие и потрескавшиеся губы. В правой руке она держала чётки.

Леон поцеловал её в обе щеки и передал привет от родителей.

– Хлеб и сыр – на кухонном столе. – сказала она. – И бутылка сидра, если хочешь.

Он вручил ей жареный миндаль, который мать дала ему с собой как гостинец.

– Спасибо. Иди на кухню и поешь. Спать будешь рядом со мной, кровать довольно широкая.

Леон вытаращил на неё глаза.

– Я не могу положить тебя в комнате мальчиков, мне приходится сдавать её вместе со спальней беженцам с севера. А диван из гостиной я продала, потому что мне нужно было место для кровати.

Леон открыл рот, чтобы что-то сказать.

– Кровать широкая, не валяй дурака, – сказала она, – проводя рукой по тусклым волосам. – Я устала после тяжёлого дня, и у меня нет сил с тобой препираться.

Не говоря больше ни слова, она пошла в гостиную, забралась под одеяло во всех своих юбках, блузках и чулках, отвернулась к стене и уже не шевелилась.

Леон пошёл на кухню. Он ел хлеб с сыром, смотрел в окно и в ожидании темноты опустошил целую бутылку сидра. И только услышав храп тёти Симоны, он пошёл в гостиную, лёг рядом с ней, вдохнул кисло-сладкий запах её женского пота и стал ждать, когда колдовская сила сидра перенесёт его в другой мир.

Когда на следующее утро он открыл глаза, тётя Симона лежала рядом с ним в том же положении, но больше не храпела. Леон чувствовал, что она только притворяется спящей, а на самом деле ждёт, когда он исчезнет из её дома. Он взял свою обувь в правую руку, чемодан – в левую и крадучись спустился по лестнице.

Стояло безветреное, солнечное утро. Леон пустился в путь по прибрежной дороге через Ульгат и Онфлёр; поскольку был отлив, он перекинул свой велосипед через парапет на пляж и несколько километров ехал по мокрому и твёрдому песку вдоль береговой линии. Песок был жёлтым, море зелёным, синея к горизонту; лишь несколько детей играли на песке, они были в красных купальниках, а их матери в белых юбках; иногда на песке стояли старики в чёрных пиджаках и ковырялись тросточками в высохших водорослях.

Поскольку и отец, и мэр Шербурга были далеко и не могли его увидеть, Леон немного поискал, чего принесло море. Он нашёл длинный кусок не очень растрёпанного каната, несколько бутылок, оконный переплёт со шпингалетами и полупустую канистру бензина.

В полдень он приехал в Довиль, а вечером добрался до Руана, где должен был переночевать у тёти Софи; но прежде, по настоятельному совету отца, ему надо было осмотреть собор – якобы один из лучших образцов готического зодчества. Леон раздумывал, не послать ли и тётю, и образец готического зодчества и не переночевать ли лучше в чистом поле. Но потом одумался, что дни в апреле хоть и длинные, а ночи всё ещё сырые и холодные, и что у тёти Софи не могло быть ни мужа, ни сыновей в Вердене, потому что она всю свою жизнь прожила одна; к тому же славилась своими яблочными пирогами. Когда он приехал, она стояла в палисаднике в крахмальном белом фартуке и махала ему.

На третий день, поднимаясь с кровати, он почувствовал жуткую мышечную боль. Еле спустился с крыльца, и первый час на велосипеде был пыткой, но потом стало легче. Теперь ветер дул с севера, начало моросить. Путь ему пересекали длинные колонны армейских грузовиков с юга; под брезентом сидели солдаты, они угрюмо курили, зажав свои винтовки коленями. В полдень он проехал мимо сгоревшего крестьянского двора. Вика вилась по обугленным балкам, в свинарнике взошли молодые берёзки, из чёрных оконных дыр ещё несло горелым; в куче навоза торчали ржавые вилы без черенка. Он взял их и пристроил на багажник к другим находкам.

Леон знал, что осталось немного; из-за холмов уже показалась какая-то башня – должно быть, колокольня Сен-Люка-на-Марне. И правда, за следующим пригорком открылась деревня с церковью, но то был не Сен-Люк. Леон пересёк деревню и въехал на следующий холм, спустился оттуда в очередную деревню, дальше опять поднялся в гору, за которой была новая деревня, а после неё новый холм. Он пригнулся к рулю, силясь не замечать боль, и воображал, что он с велосипедом – единая машина, которой безразлично, сколько ещё холмов последует за следующим холмом.

Холмы закончились лишь ближе к вечеру. Перед Леоном лежала прямая аллея, она тянулась через бесконечную равнину. Езда по горизонтали была отрадой, к тому же ему казалось, что платаны немного защищают от бокового ветра. Именно в этот момент он услышал за собой шум – короткий скрип, который периодично повторялся, становясь всё громче. Леон обернулся.

Он увидел молодую женщину на старом, ржавом мужском велосипеде, она сидела на седле прямо, расслабленно и быстро приближалась к нему; очевидно, скрип издавала правая педаль, которая при каждом нажатии задевала за цепной щиток. Она была уже совсем близко, того и гляди перегонит его; чтобы этого не допустить, он поднялся с седла и налёг на педали. Но уже через несколько секунд она поравнялась с ним, махнула рукой, крикнула: «Бонжур!» – и проехала мимо, словно он просто стоял на обочине.

Леон смотрел ей вслед, как она под утихающий скрип становилась всё меньше и меньше и, наконец, исчезла в той точке, где двойной ряд платанов смыкался с горизонтом. Это была необычная девушка. Веснушки и густые тёмные волосы, обрезанные – скорее всего собственноручно – на одну длину от уха до уха. Приблизительно его ровесница, может, чуть моложе или старше – трудно сказать. Большой рот, мягкий подбородок. Приятная улыбка. Мелкие белые зубы с забавной щербинкой между верхними резцами. Глаза – зелёные? Белая блузка в красный горошек, которая сделала бы её на десять лет старше, если бы синяя школьная юбка не делала её на десять лет моложе. Красивые ноги, насколько он мог оценить за такое короткое время. И так чертовски быстро ездит.

Леон больше не чувствовал усталости, ноги снова делали свою работу. Какая потрясающая девушка! Он старался удержать её образ перед глазами и был удивлён тому, что уже не получалось. Конечно, он чётко видел блузку в красный горошек, ноги, крутящие педали, поношенные тапочки на шнурках и улыбку, которая была не только милой, но и чарующей, сногсшибательной, приносящей счастье, от которой захватывает дух и щемит сердце, в которой сливаются доброта, ум, насмешка и робость. Но отдельные части, несмотря на все усилия, не хотели сливаться в единое целое, он видел только цвета, формы, конечности – единый облик ускользал от него.

Он по-прежнему чётко слышал скрип педали о цепной щиток, так же как и её ясное «Бонжур!» – и вдруг сообразил, что не ответил на приветствие. Он сердито ударил правой рукой по рулю, велосипед резко вильнул, и он чуть не упал. «Бонжур, мадмуазель!» – прошептал он, как будто упражняясь, потом всё громче, всё решительнее: «Бонжур!», а потом ещё на один тон мужественнее и увереннее: «Бонжур!»

Леон возобновил задуманное перед отъездом намерение начать в Сен-Люке новую жизнь. Отныне он будет пить кофе не дома, а в бистро, и будет оставлять на прилавке пятнадцать процентов чаевых, и будет читать не «Юный изобретатель», а «Фигаро» или «Паризьен», по тротуару он теперь будет не бегать, а прохаживаться. И если молодая женщина поздоровается с ним, он, вместо того, чтобы раскрыть в оцепенении рот, бросит ей короткий, проницательный взгляд и небрежно поздоровается в ответ.

Усталость вернулась, и ноги были тяжёлые, как свинец. Теперь он проклинал безбрежную равнину. Если прежний холмистый ландшафт хотя бы чередовал надежду и разочарование, теперь было ясно без иллюзий – до цели ещё далеко. Не желая больше видеть бесконечную даль, он положил локти на руль и, уронив голову, видел только свои ступни на педалях, а чтобы не сбиться с пути, краем глаза фиксировал обочину.

Вот почему он не заметил, что далеко впереди косые солнечные лучи, прорезав облака, упали на зелёные поля пшеницы и что на горизонте между платанами возникла точка, которая становилась всё больше и больше, пока не превратилась в блузку в красный горошек. Леон также не заметил, что молодая женщина ехала теперь, не держась за руль, и когда он, наконец, услышал знакомый скрип, она была уже совсем близко, сверкнула зубами с милой щербинкой, помахала и проехала мимо.

– Бонжур! – крикнул Леон, сердясь на себя, что опять спохватился слишком поздно. Ещё только не хватало, чтобы она обогнала его второй раз, поскольку снова была теперь у него за спиной; этого унижения он должен был избежать. Он наклонился к рулю, пытаясь ускориться, и через несколько сотен метров оглянулся назад, желая увидеть, не появилась ли она опять на горизонте; вскоре, правда, выпрямился и заставил себя ехать медленнее. В конце концов было маловероятно, что эта неугомонная личность в третий раз за несколько минут пронесётся по той же дороге. И даже если пронесётся, он эту гонку – которая для неё и гонкой-то не была – всё равно проиграет. Он остановился, положил свой велосипед на гравий, перепрыгнул через кювет и растянулся на траве. Теперь она может проезжать спокойно. Он будет лежать в траве и жевать соломинку как человек, желающий передохнуть, и только крикнет ей, приложив указательный палец к краю фуражки, громко и чётко: «Бонжур!»

Леон съел последний из трёх бутербродов с сыром, которые завернула ему тётя Софи. Он снял ботинки и растёр горящие ступни, время от времени косясь на пустынную дорогу. Порыв ветра принес небольшой дождь, который, правда, вскоре прекратился. Мимо проехал тёмно-синий грузовик, на котором золотыми буквами было написано «Надежда», чуть позже по полю пробежала чёрно-белая собака. И вдруг ему стало ясно, как глупо он выглядит с его травинкой и показной расслабленностью; конечно, девушка, если бы она снова проехала, с первого взгляда раскусила бы его спектакль. Он выплюнул травинку, снова натянул ботинки, перепрыгнул через канаву и сел на велосипед.

ГЛАВА 3

Железнодорожная станция Сен-Люк-на-Марне находилась в полукилометре от города между пшеничными полями и картофельными посадками на подъездном пути Северной железной дороги. Здание станции было выложено из красного кирпича, пакгауз – из обветшалых еловых брёвен. Леон получил чёрную форму с сержантскими лычками на рукавах, которая на удивление сидела на нём как влитая. Он был единственным подчинённым своего единственного руководителя, начальника станции Антуана Бартельми. Это был худощавый, добродушный мужичок с трубкой и обвислыми усами, который выполнял свою работу добросовестно и немногословно. Изо дня в день он часами сидел за рабочим столом, чертя в блокноте геометрический узор, в терпеливом ожидании момента, когда ему можно будет вернуться в свою служебную квартиру на верхнем этаже над кассовым залом. Там уже не один десяток лет его круглые сутки ждала жена Жозианна, румяная, смешливая, отменная повариха с округлыми бёдрами.

Работы на станции Сен-Люк-на-Марне было не так много. Утром и после обеда в обе стороны по расписанию проходили три электрички; скоростные поезда на большой скорости проносились мимо, поднимая за собой такой ураган, что у иного человека на перроне прехватывало дыхание. Ночью, в два часа двадцать семь минут, мимо проходил ночной поезд Кале – Париж, с тёмными спальными вагонами, в которых нет-нет да мелькало освещённое окно, потому что какой-то богатый пассажир не мог заснуть в своей мягкой постели.

К собственному удивлению, Леон Лё Галль с первого дня более-менее справлялся со своей работой телеграфиста. Его служба начиналась в восемь утра, а заканчивалась в восемь вечера, с часовым перерывом на обед. Воскресенье было выходным днём. В его обязанности входило стоять на перроне к приходу поезда и сигнализировать машинисту красным флажком. По утрам он должен был обменивать вчерашние пустые мешки на мешок с почтой и мешок с парижскими газетами. Если крестьянин отправлял ящик порея или раннего лука в качестве тарного груза, он должен был взвесить товар и оформить транспортную накладную. А когда телеграфный аппарат начинал работать, он должен был оборвать бумажную ленту и перенести новость на телеграфный бланк. Сообщения приходили всегда служебные, телеграфный аппарат служил исключительно железной дороге.