Нет, ты не была привязана к той маленькой комнате. Точно так же ты не была привязана и ни к одному мужчине. Ты была очень молода, но у тебя уже было несколько любовников. Ты позволяла им любить себя, так как они твердили, что не могут без тебя жить. Ты признавалась мне, что у тебя остались о них только нехорошие воспоминания: особенно воспоминания о том зле, которое ты им причинила, сначала позволяя любить себя, а потом — когда тебе становилось совсем невмоготу от ощущения своей несвободы — покидая их.

Догадывался ли я о том, что ты привязалась ко мне нисколько не больше, чем к другим своим любовникам? Ведь и я тоже сделал тебя своей пленницей. Не сделав при этом ничего такого, чего не делали бы другие. Ты поселилась у меня. Ты купила цветы и растения, сочтя «несколько холодноватой» мою квартиру холостяка. Ты никогда не забывала поливать эти растения и цветы, потому что считала, что они не твои, а коли так, то необходимо о них заботиться. В первый день ты даже решила вымыть окна. Я думал, что ты таким образом вступаешь во владение помещением. Вовсе нет! Ты лишь хотела доставить мне удовольствие и старательно чистила прутья своей клетки.

Ты уже примирилась с тем, что вскоре я, как и другие, стану нехорошим воспоминанием: еще одним воспоминанием о бог знает каком проступке! Но вина-то была моя, понимаешь ли ты это? Я полагал, что, сотрясая тебя в твоем странном сне без желаний, пробуждаю в тебе любовь. Но, как и другие, я лишь вызвал твое беспокойство. Я показал себя настойчивым, влюбленным, экзальтированным. Я действительно был таким. Но ты видела только страдание, которому ты могла положить конец. Я чувствовал это, и что-то во мне пыталось воспользоваться твоей слабостью, той огромной жалостью, которую ты испытываешь к другим людям, заменяющей тебе любовь к самой себе. Я сделал это — я, который хотел освободить тебя от твоего вечного беспокойства. Но ты ждала другого! Как назвать то, чего ты от меня ждала? Немного большего уважения?

Через две недели я захотел, чтобы ты представила меня своей семье — там, в Эльзасе, откуда ты приехала. Зачем так срочно? Я говорил — чтобы укрепить связь между нами. Да, я так говорил. Иногда лучший способ скрыть свои намерения — это высказать их вслух: я искал способ привязать тебя к себе.

Ты была довольна, поскольку у меня был такой довольный вид! И мы отправились на неделю в Эльзас. Мы увидели твоих родителей только в последний день. Ты говорила, что сначала мне нужно открыть «остальное»: виноградники, старые фахверковые дома, тяжелые громадины Вогезских гор вдалеке. И день за днем я чувствовал, как среди этих дешевых почтовых открыток в тебе нарастает тревога, но возвращаться назад было слишком поздно. Сам я ничего больше сделать не мог. Ты снова не сумела сказать мне «нет», и я вторгся в твою частную жизнь.

Твоя маман назначила нам встречу в кафе возле городской ратуши. Потом она должна была отвезти нас к себе, к вам домой. Она впервые видела одного из твоих спутников, одного из тех мужчин, с кем ты встречалась в Париже, которые занимались театром, литературой, кино: одного из тех, кто отличается от всех и, конечно, думает не так, как все, из тех, о которых говорят, что у них скверные нравы…

Мы пили чай на террасе. Твоя маман обратила наше внимание на то, что погожие дни в этом году держатся дольше, чем обычно. Еще она сказала, что нам стоило бы приехать пораньше: тогда бы мы смогли увидеть сбор винограда. Ты слушала, пыталась улыбнуться, — но, как и я, с беспокойством угадывала ее подлинные слова, читавшиеся в ее взгляде, устремленном на меня: «Этот мужчина играет с тобой и пользуется твоей слабостью. Разве ты не видишь, какой он сильный? Он гораздо сильнее нас… Когда-нибудь тебе придется покинуть его, как тебе пришлось покинуть других — когда ты поймешь, что и он тоже не может дать тебе ничего хорошего».

Возможно, она и хотела бы меня полюбить, твоя маман, принять меня «в ваш круг». Но я был настолько другим! Она боялась меня и того зла, которое я, скорее всего, хотел тебе причинить, или же причинил бы, даже не отдавая себе в этом отчета. Мы были так далеки друг от друга: я, парижанин, имя которого появлялось в газетах, — и вы, она и ты, провинциалки… Потому что ты, ты ведь тоже оставалась провинциалкой, потому что, хотя ты и жила в Париже, даже выступала на сцене, хотя и твое имя тоже иногда можно было встретить в газетах, на самом деле ты так и не покинула родной дом, не правда ли?

Солнце скрылось за колоколенкой ратуши, и мы отправились ужинать к тебе домой. Не будем больше говорить об этом ужине, поскольку все было сказано, все решено раз и навсегда: однако меня тем не менее принимали, словно пытались оказать хороший прием врагу-победителю. В общем, делали вид, что мне дают то, что я уже взял. Мне отдавали добровольно — из страха, как бы я не начал грабить и насиловать. Но я или кто другой — какая разница? То, что происходило, должно было произойти: твоя маман всегда это знала. Тебя отпустили в Париж — ведь ты так хотела играть в театре! Даже попытались разделить с тобой твою грезу. Но в театр, в этот «другой мир», куда тебя вело единственное когда-либо возникавшее у тебя настоящее желание, в это, по правде говоря, не верили. Что я понял с первой минуты, как только вошел в тот дом, где нас ждали твой отец и твоя сестра, та самая сестра, которая посылала тебе свои сэкономленные деньги, когда у тебя не было ролей и тебя не принимали даже в билетерши, что я понял, увидев их, увидев мебель, скатерти, безделушки в стеклянных витринах, фисгармонию, на которой твой отец любил исполнять церковные гимны, но иногда, впрочем, еще и польку, так это то, что рядом с этим местом не существовало никакого «другого мира». Этот дом был единственным миром, где испокон веков развивалась ваша история, причем единственно верная история, а все остальное — то, о чем ты рассказывала, возвращаясь из Парижа, — было иллюзией и обманом, от которых тебя еще надеялись спасти.

Мы поужинали, коль скоро я пришел именно для того, чтобы поужинать, но я прекрасно понимал, что вокруг меня царит терпеливое ожидание. Чтобы я через два часа уехал? Ну нет, об этом речь не шла! Можно подождать и гораздо дольше. Чтобы меня здесь не было через два года: вот чего они ждали на самом деле!

Твоя мать безумно тебя любила. Да, до безумия. Она любила вас — твою сестру и тебя — до такой степени, что полагала, что мир, в конечном счете, столь же мало подходит вам, как и ей самой. Да! Жизнь, действительность не в силах были предложить вам «ничего хорошего». Твоя сестра это хорошо усвоила. Твоя сестра была старше тебя. Она продолжала учиться. Уже лет десять она лихорадочно коллекционировала дипломы. И еще не покончила с этим занятием. Да, прежде чем начинать жить, нужно основательно все обдумать!

А ты уехала, так как в глубине души не до конца верила, что мир не существует. Маман позволила тебе уехать. Каждый должен накопить свой собственный жизненный опыт, не правда ли? Она полагала, что ты увидишь лишь то, что когда-то увидела она сама, — ведь ничего другого нет — и в конце концов вернешься!

Маман ошибалась: ты уехала не для того, чтобы открыть для себя тот мир, о котором она думала, а для того, чтобы найти себе другую мать — театр, ничего, кроме театра, который должен был защитить тебя от мира или хотя бы научить тебя не так сильно его бояться.

Да, театр — это семья. Я понял это, наблюдая за тем, как ты живешь: театр — это место, где весело смеются в артистических уборных и спорят за кулисами, где любят, ненавидят, мирятся на следующий день, где целуются на сцене и осыпают друг друга оскорблениями, едва опустится занавес — но все это не столь важно, а важно только то, что там все живут одной семьей, одним спектаклем, и на сцене забываются ссоры, на два часа излечивается бронхит и отступает нестерпимая зубная боль, спадает жар и проходит мигрень… Ты не чувствуешь больше тяжести и ты молода до скончания времен! Да, на сцене можно умереть! Это самая прекрасная смерть, ибо это одновременно Воскресение! Вот, моя любовь, твоя настоящая семья, твоя настоящая мать: сцена! Вы навсегда выбрали друг друга! Твой дом, как ты сама прекрасно понимаешь, находится не в Эльзасе, и уж тем более не в моей квартире. Твой дом, твоя семья находятся повсюду, где есть сцена. И если уж театру, по сути, суждено было стать твоим любовником, которому ты хотела бы, если бы это было возможно, отдаться еще сильнее, отдать и душу и тело — ну что ж, я сам бы толкал тебя в его объятия! Знаешь ли ты, что я ревновал тебя, глядя на твою игру на сцене? Был счастлив и объят ревностью. Ибо я видел, я не мог запретить себе смотреть на того неосязаемого соперника, который накладывал на твои губы такую улыбку счастья, которая казалась поцелуем. Да, это был он, твой настоящий и единственный любовник. Это был свет прожекторов, это были аплодисменты, иногда это были всего лишь десять-пятнадцать жалких зрителей, составляющих всю публику в зале, — из-за того, что пьеса оказывалась плохой. Но даже самый скучный, самый заурядный текст содержал для тебя смысл жизни и первопричину всех вещей.

Если поразмыслить, то я был всего лишь твоим наперсником, простым свидетелем, пораженным зрелищем твоей подлинной любви. И свидетелем охватывающего тебя отчаяния — когда этот великолепный и капризный любовник, театр, покидал тебя на какое-то время. Тогда ты оказывалась вдруг сиротой, каковым нынче являюсь я. Ты ведь понимаешь, что я испытываю сегодня, не так ли? Ты, как и я сейчас, целыми днями не отходила от телефона, ожидая спасительного звонка, с каждым днем все более и более невероятного. Наконец, телефон звонил: не он ли это, твой любовник, соглашающийся принять тебя обратно? Тебе не удавалось зажечь сигарету, так как твои руки слишком дрожали. Ты слушала. Да, конечно, ты была свободна. В котором часу? В каком месте? Ты записывала адрес, пытаясь скрыть волнение, звучащее в твоем голосе. Ведь тебе хотелось бы скрыть все это от меня, как и от того человека на другом конце провода: и это волнение, и это счастье, смешанное с тревогой, эту столь трогательную для меня обнаженность чувств, такую всеобъемлющую и такую обезоруживающую.

Бедная маленькая комедиантка, которая вот так вот шла совершенно голая на встречу с тем, кто только что позвонил, кто, если бы он только захотел, мог бы заставить тебя бежать на край света и одним своим словом приобретал над тобой абсолютную власть! Целый час ты выискивала в шкафу такое платье, которое, может быть, сумело бы скрыть эту твою наготу. Ты примеряла то одно то другое. Спрашивала меня, какое «тебе больше нравится», меня, своего наперсника, всего лишь наперсника, что становилось в такие дни еще более очевидным, чем обычно? И я уверял тебя, что все твои наряды тебе очень идут. Я говорил это искренне, но и с печалью, ибо все те платья были в равной степени прозрачны, и что лучше всего тебе было бы идти на ту встречу совсем нагой.

О да, театр — это и в самом деле семья! И так же, как и в других семьях, там порой встречаются гнусные, склонные к инцесту отцы, по-настоящему грязные типы, только и думающие о том, чтобы воспользоваться, чтобы злоупотребить этой наготой, которая им так легко достается. При этом всегда разыгрывается одна и та же комедия. Всегда одинаково посредственная. Часто она начинается даже не в кабинете, а в кафе. Немного надо поболтать о пьесе и о персонажах. Задаться вопросом, а соответствует ли маленькая комедиантка глубинным синтенциям, заложенным в тексте. Тут есть большие возможности для колебаний. Он, конечно, очарован, и все уже почти решено, но нужно бы рассмотреть все это более внимательно, поговорить пообстоятельнее, получше узнать друг друга в конце концов! А не поужинать ли нам вместе? Ну конечно! Маленькая обнаженная девочка сжимает коленки и отвечает: «Конечно». Что может она еще ответить? И она спрашивает: «В котором часу? В каком ресторане?» — «А почему бы нам не пойти ко мне домой, а? Прямо сейчас?» — предлагает тип, сидящий перед сжатыми коленками и оценивающий все это со все более и более задумчивым, озабоченным видом. Маленькая обнаженная девочка чувствует, что мужчина колеблется, что он готов передумать; возможно, он уже думает о какой-нибудь другой актрисе для этой роли. И тогда она снова говорит: «Конечно», ибо она еще не уверена, не полностью уверена в худшем: мужчина может оказаться и порядочным. Может быть, ему просто хочется обдумать все дома, глядя на нее в спокойной обстановке.

Она возвращается ко мне в слезах — часов в двенадцать ночи! Ей еле-еле удалось ускользнуть от него, уверяет она. Конечно, у нее не будет роли! У нее никогда не будет роли. Возможно даже, что и самой постановки никогда не будет — если не считать той мерзкой буффонады, которую ей предлагали. А я — я задавал себе вопрос, правда ли, что ей удалось ускользнуть от этого типа, и до какой степени ему удалось ее испачкать?

Я пытался успокоить ее, вернуть ей присутствие духа. Но ведь ее снова так жестоко обманули! Но это было нечто из того, что происходило между ней и театром, между ней и ее любовью. Что я мог в этом понять? Я был здесь чужим. Таким же чужим, как в Эльзасе. Нет, ее любовником был не я.