Эллисон вышла на поляну; летние цветы уже исчезли, и их место заняли золотистые стебли голденродов, — вся поляна была желтая от них. Голденроды окружали Эллисон со всех сторон, и, казалось, она шла, по пояс утопая в золоте. Эллисон остановилась, замерла на мгновение, и вдруг ее охватил необъяснимый восторг, она распахнула объятия всему миру. Необычно синее небо «бабьего лета» как огромная перевернутая чашка накрыло Эллисон. Теплый ветер шевелил кричащую красно-желтую листву кленов вокруг поляны. Эллисон показалось, что они говорят: «Эллисон, привет! Привет, Эллисон!» В этот момент она забыла обо всем на свете и крикнула: «Привет! Привет! О, до чего все прекрасно!»

Она добежала до края поляны, села на землю, прислонившись к толстому стволу старого дерева, и снова посмотрела на золотую поляну. Удивительное чувство наполняло Эллисон. Она была одна в целом свете, и все принадлежало только ей. Никто не мог нарушить этот покой и эту красоту. Долгое время Эллисон не двигаясь сидела под деревом. Потом она встала и снова пошла через лес, по пути дружески касаясь кустов и Деревьев. Наконец она вышла к тому месту, где стоял указатель «Конец дороги». Эллисон посмотрела на город, и ощущение радости начало улетучиваться, она отвернулась к лесу, пытаясь поймать исчезающее настроение, но оно не вернулось. Эллисон вдруг почувствовала страшную тяжесть, будто она весит двести фунтов, и такую усталость, будто пробежала не одну милю. Она повернулась к лесу спиной и стала спускаться с холма по дороге в Пейтон-Плейс. Спустившись наполовину, Эллисон размахнулась и забросила свой альпеншток подальше в кусты, растущие вдоль дороги.

Теперь она шла быстро и ни на что не обращала внимания, пока не прошла через Мемориальный парк и не вошла в город. Навстречу шли мальчишки, четверо или пятеро, они смеялись и подталкивали друг друга. Ощущение счастья исчезло окончательно. Эллисон знала этих мальчиков, они ходили в ту же школу, что и она. Все мальчишки были одеты в яркие свитера, они грызли яблоки, и сок стекал у них по подбородкам. Громкие голоса звучали слишком резко в этот октябрьский день. Эллисон перешла улицу, в надежде обойти их, но они уже заметили ее, и Эллисон вся напряглась, сознавая, что ее окружает, и боясь этого.

— Эй, Эллисон, — крикнул один из мальчишек.

Она не ответила и продолжала идти. Тогда он начал передразнивать ее: вытянувшись, как струна, он зашагал, высоко задрав нос.

— О, Эллисон, — крикнул другой — У него был высокий фальцет, и он так растянул ее имя, что оно прозвучало как «Эх-ха-ллиссонн!»

Она продолжала идти молча, засунув кулаки глубоко в карманы летней куртки.

— Эх-ха-ллиссонн! Эх-ха-ллиссонн!

Ничего не видя перед собой, но точно зная что следующий поворот ее и скоро она сможет исчезнуть из виду, Эллисон упрямо не обращала на них внимания.

— Эллисон-Бумбалисон, тилилиги-Эллисон!

— Эй, толстуха!

Эллисон свернула на Буковую улицу, ускорила шаги и бежала до самого дома.


ГЛАВА IV


Эллисон Маккензи, в честь которого и была названа дочь, умер, когда ей было три года. У нее не осталось воспоминаний, связанных с отцом. Сколько Эллисон себя помнила, она всегда жила со своей матерью Констанс в Пейтон-Плейс, в доме, который когда-то принадлежал ее бабушке. Констанс и Эллисон имели мало общего: мать была слишком холодна и практична, чтобы понять чувствительного и мечтательного ребенка, а Эллисон была слишком молода и полна надежд и фантазий, чтобы сочувствовать матери.

Констанс была красивой женщиной с трезвым умом, чем всегда очень гордилась. В девятнадцать лет она осознала все недостатки такого города, как Пейтон-Плейс, и, несмотря на протесты своей овдовевшей матери, отправилась в Нью-Йорк с целью встретить новых людей, устроиться на хорошую работу и, наконец, выйти замуж за человека богатого и с положением. Констанс стала секретарем Эллисон Маккензи, красивого, благовоспитанного шотландца, преуспевающего владельца магазина по продаже импортных товаров. Через три недели после устройства Констанс на работу они стали любовниками, а на следующий год у них появился ребенок, которого Констанс тут же назвала в честь отца. Эллисон Маккензи и Констанс Стэндиш никогда не были женаты, поскольку, как он выражался, «там в Скарсдейл» у него уже были жена и двое детей. Эллисон произносил «там в Скарсдейл» так, будто говорил: «там на Северном полюсе», но Констанс никогда не забывала, что семья ее любовника живет на опасно близком расстоянии от Нью-Йорка.

— И что ты собираешься теперь делать? — спросила Констанс.

— Будем жить, как и жили, — сказал он. — Не вижу, что еще мы можем сделать, не вызвав при этом неземное зловоние.

Констанс, выросшая в маленьком городке, хорошо знала, как неприятно становиться предметом разговоров.

— Наверное, действительно ничего, — согласилась она.

Но с этого момента Констанс начала планировать свою жизнь и жизнь еще не родившегося тогда ребенка. Через мать она распространила в Пейтон-Плейс респектабельный вымысел о самой себе. Элизабет Стэндиш отправилась в Нью-Йорк, чтобы присутствовать на скромном бракосочетании своей дочери, куда были приглашены только родственники и самые близкие друзья. Так думали в Пейтон-Плейс. На самом деле она отправилась в Нью-Йорк, чтобы побыть рядом с Констанс, которая только что вышла из госпиталя с ребенком, названным в честь Эллисона Маккензи. Позже для Констанс не составило особого труда вытравить в свидетельстве о рождении Эллисон последнюю цифру в дате ее рождения и заменить на другую. Не реагируя на письма, полные намеков о желании посетить семью Маккензи, Констанс постепенно оборвала все связи с друзьями детства. Вскоре в Пейтон-Плейс забыли о ее существовании, лишь старые друзья иногда вспоминали о ней, встречая на улице Элизабет Стэндиш.

— Как Конни? — спрашивали они. — Как ребенок?

— Прекрасно. Все просто прекрасно, — отвечала бедная миссис Стэндиш, боясь, что, глядя на нее, они догадаются, что все совсем не так уж прекрасно.

С того дня как родилась Эллисон, Элизабет Стэндиш жила в постоянном страхе. Она боялась, что плохо справляется со своей ролью, что когда-нибудь, раньше или позже, кто-нибудь узнает, что в свидетельстве стоит неверная дата рождения или что какой-нибудь наблюдательный человек поймет, что ее внучка Эллисон на год старше, чем говорит Констанс. Но больше всего она боялась самой себя. В самых страшных ночных кошмарах она слышала голоса жителей Пейтон-Плейс.

— Вон идет Элизабет Стэндиш. У ее дочери проблемы с одним парнем в Нью-Йорке.

— Все зависит от матери: как она воспитает свою дочь, такой та и будет, когда повзрослеет.

— У Констанс маленькая девочка.

— Малышка растет без отца.

— Безотцовщина.

— Эта потаскуха Констанс Стэндиш и ее сиротка дочь.

После смерти Элизабет Стэндиш коттедж на Буковой улице опустел. Констанс была готова вернуться в Пейтон-Плейс, как только Эллисон Маккензи захочет избавиться от нее. Но Эллисон не бросил Констанс с ребенком. По-своему он был хорошим человеком с обостренным чувством ответственности. Он заботился и обеспечивал две семьи до самой смерти и даже после нее. Констанс никогда не знала, да и не хотела знать, в каком положении осталась жена Эллисона. Ей было достаточно того, что он, через адвоката, умеющего держать рот под замком, оставил ей и дочери существенную сумму. Прибавив к этому сбережения, накопленные при жизни Эллисона, Констанс вернулась в Пейтон-Плейс и обосновалась в коттедже Стэндиш. Она не оплакивала своего любовника, по той простой причине, что никогда не любила его.

Вскоре после возвращения в Пейтон-Плейс Констанс открыла на улице Вязов небольшой магазин одежды и полностью посвятила себя работе и собственной дочери. Никто не подвергал сомнению тот факт, что Констанс была вдовой человека по имени Эллисон Маккензи. На камине в гостиной она поставила большую фотографию своего покойного мужа. Все в Пейтон-Плейс симпатизировали Констанс Маккензи.

— Ужасно, — говорил Пейтон-Плейс, — умереть таким молодым.

— Женщине нелегко приходится одной, особенно с ребенком.

— Она много работает, эта Конни Маккензи. Каждый день до шести вечера в своем магазине.

В тридцать три года Констанс была по-прежнему хороша. Ее светлые волосы были гладкими и блестящими, время не оставило никаких следов на прекрасном лице Констанс.

— Такая женщина, — говорили мужчины Пейтон-Плейс, — еще вполне может присмотреть себе пару и снова выйти замуж.

— Может она все еще горюет по своему мужу, — говорили женщины. — Некоторые вдовы оплакивают мужей до конца своих дней.

На самом же деле Констанс просто нравилось жить одной. Она решила, что не настолько уж она сексуальна, чтобы начинать все сначала, а ее роман с Эллисоном был просто бегством от одиночества. Она снова и снова повторяла про себя, что жизнь с дочерью ее полностью устраивает и это как раз то, чего она хотела. Мужчины совсем ни к чему, в лучшем случае они ненадежны и только создают проблемы. Что же касается любви, она хорошо знала, к чему приводят отношения с нелюбимым мужчиной. Каков же будет результат, если она позволит себе полюбить? Нет, говорила себе Констанс, лучше уж все оставить, как есть, заниматься своим делом и ждать, когда вырастет Эллисон. Если же когда-нибудь она ощущала внутри какое-то смутное беспокойство, Констанс твердо говорила себе, что это не сексуальные потребности, а, возможно, легкое расстройство кишечника.

Магазин одежды «Трифти Корнер» процветал. Может быть, потому, что это был единственный магазин такого рода в Пейтон-Плейс, а может, потому, что у Констанс было чутье на моду и безупречное чувство стиля. Как бы там ни было, женщины города одевались исключительно у Констанс. Все в городе считали, что товар Конни Маккензи ничем не хуже, чем в магазинах Манчестера или в Уайт-Ривер, и вдобавок ничуть не дороже, так что уж лучше оставлять свои деньги в городе, а не где-нибудь еще.

В 6.15 вечера Констанс шла домой по Буковой улице. На ней был элегантный черный костюм, присланный из довольно дорогого бостонского магазина, и маленькая черная шляпка. Констанс смотрелась как фотомодель из журнала мод, из-за чего ее дочь всегда чувствовала себя немного неуютно, но что, как часто говорила ей Констанс, было очень полезно для бизнеса. По пути домой Констанс думала об отце Эллисон, это случалось не часто, так как мысли о нем всегда вызывали беспокойство в душе у преуспевающей владелицы магазина одежды. Констанс знала, что придет время и она будет обязана рассказать дочери правду о ее рождении. Она часто спрашивала себя почему, но никогда не могла найти разумного ответа.

«Будет гораздо лучше, если Эллисон узнает все от меня, чем от чужого человека», — думала она.

Но это был не ответ, потому что никто не знал правды, а возможность того, что кто-нибудь когда-нибудь ее узнает, была очень и очень невелика.

«И все-таки в один прекрасный день я должна буду это сделать», — думала Констанс.

Она открыла дверь в дом и прошла в гостиную, где ее ждала Эллисон.

— Привет, дорогая, — сказала Констанс.

— Привет, мама.

Эллисон сидела в кресле, перекинув ноги через подлокотник, и читала книжку.

— А что ты теперь читаешь? — спросила Констанс, стоя перед зеркалом и аккуратно снимая шляпку.

— Просто детскую сказку, — оборонительно ответила Эллисон. — Я люблю время от времени их перечитывать. Это «Спящая красавица».

— Прекрасно, дорогая, — неопределенно среагировала Констанс. Ей сложно было понять двенадцатилетнюю девочку, уткнувшую нос в книгу. Другие в ее возрасте проводили бы все свое время в магазине, проверяя коробки с новыми товарами и восхищаясь чудесными платьями и бельем, которые прибывали туда почти каждый день.

— Кажется, пора придумать что-нибудь поесть, — сказала Констанс.

— Полчаса назад я положила в духовку пару картошек, — сказала Эллисон, откладывая книгу в сторону.

Вместе они прошли на кухню и приготовили то, что Констанс называла «обедом». Как понимала Эллисон, ее мама была единственной женщиной в Пейтон-Плейс, которая называла это именно так. Вне дома Эллисон была очень осмотрительна в определении «ужина». При посторонних она всегда говорила «пойти в церковь» и никогда — «на службу», или, если речь шла о платье, — «хорошенькое» и никогда — «элегантное». Такие мелочи, как разница в терминологии, всегда стесняли Эллисон и доводили до того, что по ночам, ерзая в кровати, она сгорала от стыда и начинала ненавидеть свою мать за то, что та сама не как все и ее делает такой же.

— Мама, ну, пожалуйста, — в слезах говорила Эллисон, когда Констанс своей манерой выражаться доводила ее до точки кипения.