Мать взяла его голову обеими руками и поцеловала. Губы ее дрожали совершенно так же, как вчера, во время их разговора.

И снова, как в то утро, которое казалось таким далеким, хотя это было только вчера, когда она стояла в оранжерее, вся залитая бледным золотом солнечного света, Джон словно впервые увидел ее по-настоящему.

Маленькая изящная шляпа, темно-синий костюм, жемчужины в маленьких ушах, светлая блузка, оставлявшая открытой нежную шею. И благоухание каких-то духов, в котором смешивались запахи различных цветов. На одну секунду Джон забыл, что эта женщина — его мать, и заметил то, чего как будто никогда не замечал — исходившее от нее очарование, характерное для нее застенчивое достоинство, ее красоту. Пока она была привычной и неотделимой частью родного дома, это никогда не бросалось Джону в глаза так, как сейчас, когда она уходила от него.

Поезд двинулся.

Он торопливо поцеловал ее руку.

— Счастливого пути!

Спрыгнул на платформу и бежал рядом с вагоном. Донеслись слова матери:

— Храни тебя Бог, родной!

Поезд скрылся за поворотом. Последний раз мелькнула рука в белой перчатке… Уехала.

Из темноватого туннеля Джон вышел на яркий свет летнего утра. Он чувствовал себя одиноким, брошенным. Совсем забыл, что если бы не переменил своего первоначального намерения, то в эту минуту уехал бы он, а мать осталась бы здесь одна. Предстоящий впереди день пугал его бесконечностью.

Он медленно поехал по направлению к вилле, утешаясь тем, что завтра уедет отсюда и он.

Полотняный тент над террасой, оранжевый с белым, был низко спущен; на плетеном столике лежала небольшая пачка писем.

Джон распечатал их одно за другим без всякого интереса. Никаких особенных новостей не ожидал найти в них; кроме того, он все еще был под тяжелым впечатлением расставания на вокзале.

Но при виде одного из конвертов, надписанного изящным и четким почерком, он бросил другое письмо, которое начал было читать, и торопливо вскрыл его.

Один из его бывших преподавателей в колледже занимал сейчас видный политический пост. Джон считался в колледже одним из лучших учеников и особенно увлекался историей. В нем дремали задатки политического деятеля, и, бессознательно повинуясь этой бившейся в нем «жилке», он усердно предавался изучению истории, видя в ней широкое поле для игры, называемой политикой.

Лей Коррэт, учитель Джона, восторгался его успехами, всячески его выдвигал, поощрял в нем честолюбивые стремления. Теперь он писал Джону, что имеет возможность предоставить ему кое-какую работу. «Правда, — добавлял он, — это пока еще самая черная работа, работа дворника, но если вы будете мести и чистить усердно, то перед вами откроется дорога к более широкой деятельности на пользу стране».

Что же это за работа? Всего вероятнее, какая-нибудь незначительная должность секретаря. Или, может быть, составление речей для какой-нибудь «важной особы»?

Джон закурил папиросу и принялся перечитывать письмо. Он взволнованно поднялся было с места, но тотчас, вспомнив что-то, снова опустился на стул с хмурым лицом. Не к кому побежать с этой новостью, некому порадоваться вместе с ним тому, что его считают многообещающим молодым человеком, что ему пишут такие письма!

Он сунул письмо в карман и поплелся в свою комнату.

Там Люси укладывала чемоданы.

— Ну, что, уехала благополучно? — осведомилась она, стараясь кашлем замаскировать всхлипывание.

— Да, конечно… Эх. Люси, что за проклятая и странная штука наша жизнь!

— Это мы сами делаем ее такой, мистер Джон, когда не хотим, чтобы другие люди путались в наши дела… Господи, сколько у вас носков! На одной коробке проставлена цена… Право, просто грех тратить столько денег, мистер Джон!

Джон захохотал весело, по-мальчишески, но смех тотчас замер у него на губах, и он в упор посмотрел на старую Люси.

— Скажите, Люси, вы когда-нибудь видели… мистера Вэнрайля?

— Видела, мистер Джон.

— Расскажите, каков он?

— Точь-в-точь вы, только покрепче сшит, да не такой красавец и не такой проворный, как вы.

— Спасибо на добром слове! Но я не о том вас спрашиваю, Люси. Я хотел знать… Что, он — человек порядочный?

— Если вы этим хотите спросить, был ли он добр к вашей маме, мистер Джон, то скажу вам — других таких мужей, как он, на свете нет. Это — просто святой. Он, кажется, рад был целовать землю, по которой она ходила. Приезжал сюда только раз, когда вы родились, я ему и дверь открывала. Он был похож на слепого, и лицо у него было серое, как пепел. «Как она себя чувствует?» — сказал он. А я говорю: «Слава Богу, отлично, сэр». И не успела я это вымолвить, как он уже взлетел по лестнице, как стрела, и бросился в ее комнату. Я шла за ним вслед, и дверь была открыта. Вижу — он стоит на коленях у постели и оба они с мисс Рэн плачут и смеются; а тут вы проснулись, да как заревете благим матом, — я и подбежала, чтобы вынуть вас из колыбели, мистер Джон, но мистер Вэнрайль подоспел раньше меня и взял вас на руки. «Наш сынок», — сказал он и поглядел на вашу мать. А потом отдал вас мне и снова встал на колени возле нее и говорит, да так, словно сердце у него разрывается на части: «Вот что ты дала мне, а я… Боже мой, Ирэн, что я дал тебе?» (Не стану скрывать, мистер Джон, — я стояла за дверью и подслушивала, потому что была в такой тревоге за них обоих!) А мама ваша и отвечает: «Ты любил меня и я любила тебя, Ричард, — и даже теперь я благодарю Бога за это».

Сколько было между ними споров и сцен раньше, чем мистер Вэнрайль уехал, не приведи Бог! Целые ночи напролет он умолял и уговаривал ее, но она стояла на своем. Много толковали они насчет того, хорошо это или дурно, — и мисс Рэн одержала верх. И отослала его прочь. Он так и сказал, я слышала, на лестнице, возле цветов: «Ты гонишь меня прочь — и я уйду, потому что покоряюсь каждому твоему желанию, но мир для меня будет теперь пуст». Он уехал в таком маленьком кэбе, в каких ездили тогда, потому что в те времена не было еще таксомоторов. Летом это было и, как сейчас помню, занавески у кэба были белые с желтым, а из-за них выглядывало лицо вашего отца, серое, как земля. Кэб покатил прочь, а мисс Рэн следила за ним сначала снизу, потом из самого верхнего окна, чтобы подольше видеть его. Долго она стояла там, а потом пришла в детскую, взяла вас на руки и принялась целовать. С самого того дня и до нынешнего она только вами и дышала. Один только денек в году они оба виделись, да и то, когда уж бывало станет известно, что вы не приедете домой, и что, стало быть, она вам будет не нужна. И готовилась же она, бывало, к этому дню, словно невеста! Непременно новое платье приготовит, новую шляпу… И так хлопочет, чтобы все было красиво и к лицу. Это она-то, которая никогда не была щеголихой и не возилась с тряпками! И всегда в этот день она надевала маленькую брошку с жемчугом и бирюзой — первый его подарок.

Рассказывая. Люси продолжала методически укладывать книги и бумаги. Некоторое время она работала молча. Джон задумался, рисуя себе картины этого прошлого, о котором она говорила. Он даже вздрогнул от неожиданности, когда Люси вдруг снова заговорила.

— Росту он был в те времена не очень высокого, мистер Вэнрайль то есть. Во всяком случае пониже вас и худощавый такой. И такой тихий, спокойный. Он тогда в адвокаты готовился. А нынче, говорят, так богат, что уж богаче нельзя, и видный человек и все такое… Там в Америке они сделали его судьей… Что же слава тебе, Господи, теперь у меня за нее душа спокойна, мистер Джон! Она будет жить, как подобает. А если бы она оставалась здесь, да вы женились — все было бы совсем иначе. Сколько раз мы, бывало, с нею обсуждали, как будем жить тогда и куда денемся. Барыня все строила планы, что снимет маленький коттедж неподалеку от Лондона, чтобы можно было ездить по железной дороге в театры и разные места, — и все же иметь сад и какой-нибудь доход от него. Потому что все состояние сбережено для вас, это вы, верно, давно знаете.

— Нет, я узнал только вчера, — сказал Джон тихо.

Он подошел к окну и, перешагнув через низкий подоконник, остановился на галерее, опершись на железные перила и заглядевшись в парк.

Люси проницательно посмотрела на него и, поднявшись, наконец, с полу, где производила укладку, заметила:

— Все хорошо, что хорошо кончается, — если даже на душе не очень легко. Ну, а теперь я пойду приберу все у вас в комнате.

— Погодите минутку, — сказал Джон. — Нельзя ли это сделать потом, попозже, а?

Он прошел по галерее к спальне матери и, войдя, притворил окно за собой. В комнате еще оставался слабый и тонкий запах духов, какими всегда душилась Ирэн. Большая в оборках подушка хранила след ее головы. Красивый беспорядок, царивший здесь, казалось, говорил о том, что хозяйка не вернется. От этой опустевшей комнаты, где чувствовалось, что здесь жила женщина с яркой индивидуальностью, с изящными вкусами, сказывающимися в каждой мелочи, — повеяло холодом в душу Джона. Снова вспомнился опустевший перрон, пронзительный свист и быстро исчезавший из виду поезд.

Вчера еще он считал, что жизнь его испорчена. Но потом признал, что в этом был неправ. Оставалась внутренняя перемена, от которой он сильно страдал. С этим он уже ничего не мог поделать. И не хотел. То новое, что вошло в его душу, было прощение и вместе с тем — глухая обида.

Глава III

Рассуждать там, где нужно чувствовать — свойственно душам слабым и ничтожным.

Бальзак.

Милосердное провидение решило, что в человеческом обществе должно существовать достаточное количество субъектов вроде Чипа Тревора, которые вносят что-то смягчающее в жесткую неумолимость жизни и, высоко неся знамя рыцарства, своими поступками, сами того не ведая, учат тех, кто в этом нуждается, познавать эту редкую добродетель. Но если вы вздумаете утверждать что-либо в беседе с одним из этих избранников, не ведающих, что они избранники, то он, по всей вероятности, с ужасом уставится на вас и начнет яростно возражать против такого утверждения.

В этих бессознательных рыцарях живет смутное убеждение, что «следует быть хорошим», должное почтение ко всем женщинам и известное мерило, с которым они подходят к мужчинам всех сортов, которое дает им право карать и направлять на путь истинный тех, кто не способен подняться на требуемую мерилом высоту. Представителей этого типа обыкновенно квалифицируют, как «заурядных людей».

Надо заметить, что «заурядность» бывает двоякого типа. Одна выражается в соблюдении условностей и приличий во всех областях, другая — есть сочетание изумительных и вместе с тем самых будничных и обыкновенных качеств с необъяснимой и потому еще более очаровывающей простотой. Человек явно не глуп и как будто должен видеть известные вещи не хуже других, а между тем это никогда не мешает ему отдавать лучшее в себе и никогда не меняет его отношения к другу, который чем-нибудь согрешил.

Заурядный человек первого типа всегда готов шуметь повсюду о том, как он огорчен за вас, если с вами что-нибудь случилось. Человек же второго типа не навязывает вам своей снисходительной жалости, не требует, чтобы вы исповедывались перед ним.

В девяноста девяти случаях из ста им из всех гимнов известен только один единственный «Голос, что звучит в Эдеме», и то только потому, что им частенько приходится быть шаферами и они испытывали не раз чувство огромного облегчения, когда венчание подходит к концу и с хоров раздаются звуки этого гимна. Они способны любить с молитвенным преклонением, и у них есть инстинктивное уменье разговаривать с ребенком или собакой.

В их глазах женщины, даже самые грубые, примитивные, всегда окружены каким-то мистическим ореолом. Эти мужчины видят их такими, какими им бы следовало быть.

Служба солдата, тяжкие незаметные труды в самых глухих углах страны — удел именно таких «заурядных» людей. Это из их среды выходят пионеры, прославляющие свою родину; а попробуйте им сказать это — и они только удивятся и рассердятся. Получив какой-нибудь знак отличия, они всегда начинают вам доказывать, что другие заслуживают его больше, чем они.

Они упрямы и жестоко прямолинейны в борьбе с гнусностями — и обладают самым нежным сердцем на свете.

Джон и Чип подружились еще во время пребывания в Итонской школе. Повсюду бывали вместе, вместе проводили каникулы. Вряд ли надо говорить, что Чип восхищался талантами Джона и при этом искренне верил, что умело скрывает свои чувства к приятелю, тогда как эти чувства были совершенно очевидны не только для Джона, но и для всех посторонних.

Чип ожидал приезда Джона на вокзале в Клюз. После оглушительного звона колокола в течение целых пяти минут появился начальник станции и сообщил ему, что поезд опаздывает. Чип тихо выругался на родном языке, потом сказал в ответ «Bon»[1] — единственное иностранное слово, которое знал, и, усевшись на скамейку, вступил в беседу с хромой собачонкой, приковылявшей за ним от самой деревни.