— Рафаэль, ты знаешь, что это то же самое, что Рафаил, — имя архангела, — как-то сказала я ему. — Иногда ты кажешься мне сверхъестественным существом, ты тоже… Архангел, ты знаешь, он идет на дракона, его сверкающий клинок направлен к земле… Когда я смотрю на тебя, такого большого, такого прямого, с тростью направленной вперед, я вспоминаю витраж из моего детства, он украшал деревенскую церковь.

— Ошибочка с персонажем! Ты должна помнить, Сара, если посещала церковь, что архангел с огненным мечом, противостоящий демонам, — это Михаил, но никак не Рафаил!

Неважно. Я продолжала повторять, стоя напротив, имя, что я так любила:

— Рафаэль, Рафаил…

Негромко, сосем тихо: Рафаэль воспринимал любое движение губ, малейший шепот; я не хотела быть пойманной в столь очевидном проявлении обожания. Его имя зарождалось в самом центре моей груди, как солнечный зайчик, вместе с рождением дыхания, произнести и спрятать, произнести и спрятать… как тайну моего убожества, моей заурядности, моего незаподозренного уродства… «Сара, ты посредственная…»

* * *

Моим единственным «хорошим другом» (как называла его мама) до Рафаэля был Лоран. Лоран меня любил… немного… сильно… Поди узнай! Моя удача заключалась в том, что он был рассеян. Рассеянный от рождения, рассеянный более, чем это допустимо. Лоран всегда витал в облаках. В один прекрасный день его взгляд остановился на мне. Возможно, в тот момент он грезил о другой и, приняв меня за нее, подошел ко мне.

С Лораном было легко. Преподаватели, читавшие лекции по истории литературы, что мы совместно посещали, настаивали на его «проницательности», его «тонкости восприятия». Так как он никогда не присутствовал «весь целиком» на их занятиях, он в совершенстве овладел искусством произнесения неожиданных сопоставлений, забавных аналогий. «Наш поэт может что-нибудь добавить?» — вопрошали в конце лекции убеленные сединами преподаватели. И Лоран добавлял: замечание, сомнение по поводу предложенной интерпретации, отступление от темы. Аудитория приветствовала артиста раскатами смеха или погружалась в уважительную тишину.

Лоран обладал странной внешностью, под стать его мыслям: его волосы напоминали паклю, светлый блондин, с белой кожей от макушки и до кончиков ступней, всегда слишком большая одежда, еще более нелепая, чем моя собственная. Черты его лица были острыми и одновременно какими-то детскими. Его наряды вызывали веселое недоумение: забывая о времени года, в самый теплый весенний день он появлялся в длинном красном джемпере, связанном его бабушкой, и щеголял открытой майкой в разгар зимы. Однокурсники беззлобно подшучивали над его теннисками, напяленными рисунком на спину, ботинками из разных пар.

Лоран просто потрясающе умел игнорировать людей, мешающих ему. Он мог провести целую лекцию, сидя напротив уважаемого профессора, читая книгу, не имеющую никакого отношения к предмету, или заполняя белый лист легкими штрихами рисунков. Он никого не провоцировал. Он был где-то далеко. А еще он умел приводить в замешательство, тех, кого любил. Я, как сейчас, вижу: конец занятий, которому мы все аплодируем, вот он чинно спускается с верхнего ряда аудитории, где он обычно сидит, соблюдая дистанцию между собой и кафедрой, за которой стоит молоденькая преподавательница. Он несет какой-то плохо завязанный сверток. Улыбаясь, она разрывает упаковку, обнаруживает книгу и густо краснеет. Отличник, сидящий в первом ряду, затем уверял нас, что прекрасно разглядел надпись, сделанную Лораном на титульном листе: «Моему любимому преподавателю эта книга, что я «позаимствовал» в книжном магазине специально для нее (у меня не так много денег) в надежде разделить с ней мои открытия».

Таким был Лоран. Возможно, он заметил, что я тоже, как и он, укрываюсь по углам, где нас никто не мог побеспокоить. Возможно, он лишь слышал, при этом не видя меня, мой доклад о пражских писателях, творящих на немецком, доклад, сделанный с определенным успехом. Как и я, он затем поделился со мной, он любил Рильке, Кафку…

Во время подготовки к экзаменам мы не разлучались. Он не мог привести в порядок свою небольшую комнату, чтобы перераспределить деньги и снять жилье поближе к университету, но он проводил ночи у меня, занимаясь вместе со мной. Затем мы обменивались ласками на слишком узкой кровати, неумело, но нежно познавая друг друга.

Несмотря на возраст, это не была безумная любовь. Я отчетливо представляла, что в один прекрасный день глаза Лорана раскроются, он увидит реальный мир и женскую красоту и в этот момент он забудет о привлекательности книг и о своей подруге по чтению. Я по ошибке оказалась на его жизненном пути, я просто воспользовалась его рассеянностью.

* * *

Рафаэлю я рассказывала о Лоране так, как будто бы эта связь закончилась лишь недавно. Я никогда не подчеркивала мое одиночество. Не раздумывая, не просчитывая, я сразу же выбрала определенную линию поведения: чтобы Рафаэль никогда не смог заподозрить, что он стал для меня «спасательным кругом», чтобы он никогда не узнал, что без него я была готова отправиться в одинокое путешествие по северным странам, тем странам, где летом, как утверждают, легко завести знакомство с мужчиной. Я ничем не хвасталась, но Рафаэль мог фантазировать. Я не могла упустить подобный шанс: он любил меня, и я не хотела его разочаровывать. И почему, почему вообще я должна была его разубеждать? Если кончики его пальцев, его ладони «видели» не то, что мое зеркало? До этого момента я всегда покорялась. Первый раз в жизни я ощутила себя бунтаркой.

* * *

Рафаэль был счастлив, это было видно, Рафаэль был влюблен, он не стеснялся это показывать… и он любил меня!

С того дня, как он мне сообщил о своем намерение отправиться «посмотреть», как он выразился, на мое место работы, я все время представляла: веселье и изумление, сдерживаемые насмешки и плохо скрытое сочувствие. Он пришел вместе со мной в то время, когда все двери офиса еще гостеприимно распахнуты, когда все обмениваются утренними приветствиями, своими впечатлениями от вчерашней программы телевизионных передач, свежими новостями. В коридоре он сопровождал меня с гордо поднятой головой, белая трость убрана в карман, ладонь готова к рукопожатию. Я представляла его то там, то тут: «Мой друг Рафаэль».

Арно, красавец Арно, выглядел самым озадаченным: остолбеневший, он стоял у своей открытой двери с кипой документов в руках, бормоча что-то маловразумительное. Я ликовала в душе; я наблюдала, забавляясь, за затруднениями других людей, за их неспособностью произнести хоть слово, наблюдала за тем, как каждый из них, внезапно стал взвешивать каждую фразу, боясь ранить или впасть в банальность. И движение глаз от Рафаэля ко мне, от меня к Рафаэлю. Они наконец заметили меня, мои обычно столь безразличные сослуживцы.

Внезапно я осознала, что это не я представляю Рафаэля; это Рафаэль, стоящий чуть сзади, левая рука опирается на мое правое плечо, представляет меня, побуждает броситься на завоевание повседневного мира, в котором я существую вот уже три года, существую, как изгой.

* * *

«Мина, ты действительно веришь, что Бог существует?» Я осмелилась задать ужасный вопрос. Во время урока французского наша учительница (не монахиня, а приглашенная студентка) ознакомила нас с полемикой, развернувшейся между Вольтером и Руссо по поводу землетрясения 1755 года в Лиссабоне. Мог ли Бог допустить подобное зло? Если я правильно поняла, то Вольтер старался доказать закономерность возвышенного равнодушия Господа по отношению к подобным событиям и их последствиям для людей, в то время как Руссо, веривший в доброту высших сил, пенял на глупость строителей, возлагая на них ответственность за катастрофы, стирающие с лица земли большие города. Молодая преподавательница почитала Руссо экологистом, опередившим время…

Что касается меня, то я пришла к совершенно иным умозаключениям: если то, что мы называем Богом, терпит ошибки творения, зло и несправедливость, то, возможно, мы ошибаемся, величая это нечто — Богом.

— Мина, ты действительно веришь, что Бог существует?

Мина посмотрела на меня с некой опаской. В том заведении, где мы учились, не было принято задавать подобные вопросы открыто. Звучали завуалированные намеки, говорили, что кто-то из учениц переживает «кризис», что другая страдает «сомнениями». Конечно, вне школьных стен существовали и «атеисты», и «свободомыслящие», некоторые могли даже быть членами наших семей. Нам рекомендовалось молиться за них.

— Мина, если существует зло…

Долгая дискуссия о природе зла, о его источниках. Я припоминаю отрывки из диалога Вольтер — Руссо. Мина сыплет высказываниями великих философов и истинных отцов Церкви. Сами люди несправедливы…

— Мина, и все же, существует несправедливость, на которую не может повлиять никто из живущих. Талантливые и бездарные, красивые и некрасивые…

Она вновь отвечает. Аргументирует. Мина так любит дискуссии, обмен мнениями, маленькие словесные баталии, обмен жалящими фразами. Я замолкаю. И вдруг, внезапно, как будто она слишком поздно надавила на тормоза, как будто остановилась посмотреть, где это я отстала, она замолчала… Что я сказала? Красивые и некрасивые? Признается ли она мне, что поняла? Что разочарована? Она была так уверена, что я полностью озабочена серьезностью философских вопросов, а я лелею лишь один страх, одно страдание, интерпретирую все с высоты своих интересов, пытаясь вырядить их в одеяния аргументов, достойных уважения.

* * *

Наступил день паники. Мы были знакомы целых два месяца. Пришел август. Я отказалась ото всех планов на отпуск, чтобы остаться с Рафаэлем: вот уже несколько недель, как мы не расставались. Время от времени я забегала к себе домой, чтобы забрать корреспонденцию, сменить одежду. Мои растения загрустили, пыль оккупировала мебель; однажды я забыла закрыть окно, и во время грозы дождь намочил диванную обивку, но в основном я закупоривала все, что могла, и возвращалась в квартиру-душегубку.

Мне удалось снять после долгих лет терпеливых поисков кирпичный домик на улице Ферранди. Старинные павильоны, отделенные от проезжей части стеной, прорезанной несколькими окнами и металлическими калитками, — получалось, что коттеджи выходили на маленький внутренний проулок, мощенный камнями, утопающий в цветущих кустарниках; одно здание отделено от другого крытыми галереями из вьюнка или дикого винограда. Дом, в котором я ежедневно укрывалась после работы, наслаждаясь маленькими радостями быта, тоской по одиночеству.

После того как Рафаэль стал упрекать меня, что я покидаю его каждый вечер: «Я бы хотел, чтобы ты осталась на эту ночь, затем еще на одну, а потом на следующую…», я не стала возражать. День за днем я таскала сумки от одной квартиры к другой, не осмеливаясь завалить его жилище своими книгами, дисками, глупыми мелочами, создающими каждодневный уют, — он так дорожил столь необходимым ему порядком.

Неделя за неделей, и все же переселение давалось мне с трудом. Помимо входной застекленной ротонды, где еле-еле помещался небольшой гарнитур, все жилище Рафаэля состояло лишь из одной большой комнаты, служившей и гостиной, и спальней. Кухня и ванная ютились в небольших закутках, лишенных окон. Голые стены, ровные ряды полок, диван с безвкусным покрывалом. Когда я хотела приготовить какое-нибудь изысканное блюдо, то чаще всего капитулировала перед скудностью кухонных принадлежностей, которых, как уверял меня Рафаэль, ему вполне хватало.

Однажды я не выдержала и начала исподволь наводить Рафаэля на мысль, что мы могли бы прекрасно жить вместе на улице Ферранди. В хорошую погоду можно было бы сидеть во внутреннем проулочке, в небольшом тупичке, закрытом от улицы калиткой. Соседи из близлежащих коттеджей, обладатели террас, выходящих на противоположную сторону, отличались редкостной корректностью. Моя квартира была просторной, двухэтажной, в ней было так много уютных уголков. Там бы нашлось место нам обоим…

Он медлил день за днем, давая обещания. Наконец после полудня, заполненного необычайной нежностью, он мне вручил, как великий подарок, сумку с его одеждой и различными необходимыми мелочами. Как только он вошел в мой дом, я тут же поняла, какую глупость совершила. С неспешной, демонстративной старательностью он стал осваивать незнакомое пространство. Я смотрела, как он шагает из угла в угол по комнатам, поднимается и спускается по винтовой лестнице, цепляясь за перила и считая ступени.

Меня выдало судорожное всхлипывание, вызванное безотчетной жалостью, когда я увидела, как он входит в мою спальню. Как это легко — растянуться на кровати, бросить мимолетный взгляд в окно. Рафаэль начал с того, что наткнулся на изголовье кровати, затем с необычайными предосторожностями обошел комнату по кругу, я видела, что он не может почувствовать, где стоит мебель; блуждая с вытянутыми руками вдоль стен, он дошел до натянутых занавесок: